К. Максвелл и Л. Больцман
детально разработали ее и придали ей завершенный вид теории. Что касается
Ломоносовских
работ, то они были извлечены из-под спуда профессором Б. Н. Меншуткиным лишь
в 1904 году.
Почти
одновременно с Опытом
теории упругости воздуха Ломоносов работал над произведением, один из выводов
которого правда, вновь с более чем столетним опозданием золотыми буквами
вписан в историю естествознания. Причем оно было написано как бы в
подтверждение той высокой оценки, которую незадолго до этого дал диссертациям
Ломоносова Эйлер и в официальном отзыве, и в письме к Шумахеру, и в письме к
самому их автору от 23 марта 1748 года перевод Ломоносова: Сколь много
проницательству
и глубине Вашего остроумия в изъяснении претрудных химических вопросов я
удивлялся, так равномерно Ваше ко мне письмо от 16 февраля 1748
года Е. Л. было приятно. Из Ваших
сочинений с превеликим удовольствием я усмотрел, что Вы в истолковании
химических действий далече от принятого у химиков обыкновения отступили и с
препространным
искусством в практике высочайшее основательной физики знание везде совокупляете.
Почему не сомневаюсь что нетвердые и сомнительные основания сея науки
приведете к полной достоверности. . .
Переписка между
учеными в ту
пору считалась не менее значимым способом обмена
информацией, оценок, заявлений
об изобретениях и открытиях, чем публикация в научном журнале. Вот почему
ответное письмо Ломоносова Эйлеру от 5 июля 1748 года может быть названо и, по
существу, было самостоятельным научным произведением. Здесь
Ломоносов, подводя
итоги более чем полуторатысячелетнему развитию физических представлений о
неуничтожимости
материи и движения от Лукреция до Декарта, формулирует свой всеобщий закон
природы в замечательно простых терминах: . . . все случающиеся в природе
изменения происходят так, что если к чему-либо нечто прибавилось, то это
отнимается от чего-то другого. Так, сколько материи прибавляется какому-либо
телу, столько же теряется у другого, сколько часов я затрачиваю на
сон, столько
же отнимаю от бодрствования и т. д. Так как это всеобщий закон природы, то
он распространяется и на правило движения: тело, которое своим толчком
возбуждает другое к движению, столько же теряет от своего движения, сколько
сообщает другому, им двинутому.
Характерно, что, излагая именно
всеобщий закон
природы, Ломоносов здесь не разделяет мир на физический и человеческий:
человек часть природы, а ведь природа, как писал он в свое время, крепко
держится своих законов и всюду одинакова. Мысль об изначальном единстве мира
неразлучна с Ломоносовым. Он и здесь предельно последователен в проведении
этой мысли.
Впрочем, справедливость
требует указать и на одно ошибочное утверждение Ломоносова, которое содержится
в письме к Эйлеру и которое он еще в течение девяти лет безуспешно пытался
отстаивать. Ломоносовское заблуждение, о котором идет речь, непосредственно
не вытекало из открытого им всеобщего закона природы, хотя он и опирался здесь
на него. Дело в том, что, совершенно справедливо придав универсальный
характер своему закону сохранения материи и движения, Ломоносов полагал, что
движение от одного тела к другому передается только через непосредственное
прикосновение. Все другие виды передачи движения и взаимодействия между телами
на расстоянии он не принимал в расчет. Вот почему, отвечая на вопрос о
причине тяготения один из важнейших в классической механике, он вынужден был
постулировать существование некой отяготительной материи, что позволяло
ему, опираясь
на свой закон, объяснять тяготение тем, что тело, получившее вследствие
тяжести скорость отбирает ее у окружающей его отяготительной
материи, порождающей
скорость. Но в таком случае ставился под сомнение или вернее отвергался
открытый Галилеем и экспериментально подтвержденный Ньютоном закон
пропорциональности массы и тяжести. И Ломоносов пошел на это. Однако видеть
здесь лишь субъективную погрешность физического мышления Ломоносова было бы
неверно и некорректно. В рамках физики XVIII века удовлетворительно ответить
на вопрос о причине пропорциональности массы и тяжести не удалось никому. А
ведь Ломоносов был