этого ни своей свежести, ни
своей силы, ни своего риторического изящества. Ломоносов не только указывает
вообще на достоинства русского языка, но и показывает их конкретно, в
построении собственной речи: Карл Пятый, римский император, говаривал, что
шпанским
языком с Богом, французским с друзьями, немецким с
неприятелями, итальянским
с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был
искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными
говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие шпанского, живость
французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того
богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского
языка. Идеально
построенный период. Вчитайтесь: в нем нет ни одного лишнего слова.
Дальше Ломоносов
делает
характерную и ответственную оговорку: Обстоятельное всего сего доказательство
требует другого места и случая. Меня долговременное в российском слове
упражнение о том совершенно уверяет. В течение года после выхода Российской
грамматики он как раз и будет занят обстоятельным всего сего
доказательством, то
есть филологическим обоснованием заявленного тезиса о величии перед всеми в
Европе русского языка путем его сравнения с другими об этом несколько ниже.
Наконец, исполнив
мощную и
одновременно изощренную риторическую увертюру, Ломоносов от образов переходит
к понятиям, чтобы выразить все ту же мысль о довольствии и величии русского
языка: Тончайшие философские воображения и рассуждения, многоразличные
естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и в
человеческих обращениях, имеют у нас пристойные и вещь выражающие речи. Эта
мысль сквозила в Риторике, об этом говорил Ломоносовский ученик Поповский на
открытии Московского университета, теперь она обретает вечную жизнь в печатном
слове.
Вступление к книге, написанное в
форме посвящения
великому князю, Ломоносов завершает педагогическим напутствием читателям: И
ежели чего точно изобразить не можем, не языку нашему, но недовольному в нем
искусству приписывать долженствуем. Кто отпасу далее в нем
углубляется, употребляя
предводителем общее философское понятие о человеческом слове, тот увидит
безмерно широкое поле или, лучше сказать, едва пределы имеющие море. Отважусь
в оное, сколько мог я измерить, сочинил малый сей и общий чертеж всея
обширности Российскую грамматику, главные только правила в себе содержащую. В
последней фразе Ломоносов не интересничает малый сей. . . чертеж сказано
всерьез, ибо сказано, по существу, не о том, что сделано, а о том, что
предстояло еще сделать. Впрочем, и уже сделанное Ломоносовым не может не
изумить проницательностью и новизной его лингвистической мысли.
Российская
грамматика стала
глубоко новаторским произведением не только по отношению к книге
Смотрицкого, служившей
в течение века образцом для всех русских грамматических пособий, но и по
отношению к лучшим грамматикам западноевропейских языков, существовавшим на ту
пору. Так, Ломоносов хорошо знал французскую философскую всеобщую грамматику
Пор-Рояля
1660, авторы которой пришли к очень важному выводу о том, что во внутреннем
строении всех человеческих языков имеются общие черты, суммировав которые
можно создать универсальную грамматику единого языка человечества. В высшей
степени характерно то, что этот вывод принадлежит теоретикам
рационалистического века. Ломоносов в своем труде, не отвергая вовсе
подобного взгляда, пошел по иному пути. Он, наряду с общечеловеческими
началами, равное внимание уделяет специфически национальным свойствам
языка. Это
позволило ему избежать многих деспотических издержек французских рационалистов,
которые, например, видя, что живой язык сплошь и рядом не соответствует
логическим нормативам, настаивали на переделке языка в соответствии с логикой.
В
этом смысле Ломоносов стоит
неизмеримо выше своего современника и соперника в
филологии Тредиаковского. В
Разговоре об орографии Тредиаковский выступил