оригинальность и глубину
физических идей, высказанных в Ломоносовских диссертациях, должен знать
истинную цену той критике, что обрушилась на Ломоносова. С этого, собственно
говоря, и начинается письмо: Конечно, вам, муж проницательнейшим, известно,
что издатель Лейпцигского Журнала естествознания и медицины не столько из
любви к науке, сколько по недоброжелательству напал на мои труды и, плохо
поняв их, жестоко отделал.
Ломоносов просит
Эйлера вновь
помочь ему; тем более что сделать это будет нетрудно; надо только повторить
то, что было сказано раньше: . . . подобно тому, как вы с особенною
благосклонности
оказали мне помощь в моем отечестве, то не поскучайте защитить меня своим
покровительством и в чужих странах. Он рассматривает все критические
выступления в свой адрес как звенья в цепи единой интриги: Пример
вышеозначенного рецензента увлек многих других, и они с ярости восстали против
меня, а именно: какой-то Фогель в своей Медицинской библиотеке, также
издатель Гамбургского Магазина и некто Арнольд из Эрлангена, о диссертации
которого я недавно читал благоприятный отзыв в гамбургской газете. Все это
заставляет меня не без основания подозревать, что столь незаслуженные и
оскорбительные клеветы распространяются коварством какого-то заклятого моего
врага и что тут-то и зарыта собака.
Далее следует просьба к Эйлеру помочь
с публикацией в
каком-либо немецком журнале Рассуждения об обязанностях журналистов текст был
приложен к письму. Одновременно Ломоносов просил организовать в одном из
немецких университетов контрдиспут в его защиту наподобие диспута, в котором
Арнольд выступил против Ломоносова с последующей публикацией материалов. Все
расходы по напечатанию Ломоносов, естественно, брал на себя. И уже в конце
письма он вновь возвращается к мысли о том, что вся критика была затеяна в
Петербурге: Подозреваю, что и здесь есть немаловажные особы, которые
принимают участие в таковом моем опорочивании.
Эйлер откликнулся
через месяц.
Его оценка происшедшего яркий пример возвышенно-благородной логики чистого
ученого в осмыслении околонаучной суеты. С его точки зрения, низменные
нападки на истинных ученых это неизбежное, досадное зло, но принимать его
всерьез нельзя; это было бы ниже достоинства истинного ученого: Бесстыдное
поведение большинства немецких газетных писак дело всем настолько
известное, что
меня больше совершенно не удивляет, когда приходится встречаться с
издевательским продергиванием ими самых блестящих произведений. Эти люди
полагают, что подобным способом они приобретают особо громкое имя, втирают
очки невеждам, будто им знакомы даже ничтожнейшие материи и что им принадлежит
право являться судьями важнейших исследований, которые они обычно
рассматривают как мелочи. Наша здешняя Академия это уже в достаточной мере
испытала, ибо почти все, появляющееся в наших Мемуарах, наглым образом
осмеивается, при этом обычно особо выделяется профессор Кестнер в
Лейпциге, который
пользуется большим влиянием не только в Лейпцигских, но и в геттингенских и
гамбургских научных журналах. . . Мой совет всегда был относиться к этой
злобе с презрением, ибо подобным людям, пишущим исподтишка, ничто не может
доставить большего удовольствия, чем сознание, что их непристойности ранят и
вызывают раздражение
Тем не менее Эйлер
воздает
должное энергии, с которой Ломоносов внедрился в решение этой давно наболевшей
проблемы: . . . нужно питать особую признательность к вашему
высокородию, поскольку
вы весь этот вопрос извлекли из темноты и положили счастливое начало его
обсуждению.
Что касалось
Ломоносовского
предложения об организации диспута, то Эйлер высказал сомнение в его
целесообразности: . . . подобный диспут, как и большинство ему
подобных, навсегда
остался бы в неизвестности и не был бы отмечен никем из пишущих в журналах. Он
счел достаточным содействовать публикации Ломоносовского Рассуждения об
обязанностях журналистов: Тем временем я передал статью вашего высокородия
нашему коллеге г. профессору Формою, который мне почти обещал вести ее защиту
во французском