распространение
наук в России,
ежели мое к Вам усердие не исчезло из памяти, постарайтесь о скором
исполнении моих справедливых для пользы отечества прошениях, а о примирении
меня с Сумароковым, как о мелочном деле, позабудьте. Ожидая от Вас
справедливого ответа, с древним высокопочитанием пребываю
Вашего
высокопревосходительства
униженный
и покорный слуга
Михайло
Ломоносов
1761 года
Генваря 19 дня.
Как многозначителен в письме к
баловню судьбы этот каламбур: вы имеете ныне случай Как показателен этот
органичный переход Ломоносова от личной обиды к распространению наук в России
Вернее, даже и не переход от одного к другому, но именно глубокое слияние
одного в другом. Это письмо о личной обиде за русскую науку. Пафос
его воспитательный.
Тем отчетливее проступает высокая
нравственность Ломоносовского
поведения в самом инциденте, который послужил поводом к письму. Ведь в тот
январский день 1761 года, в елизаветинском Петербурге, в одном из красивейших
и богатейших домов России, в светлом о семи окнах кабинете, в котором
радушный хозяин так часто любил сиживать в большом кресле у столика изящной
работы в окружении книг и друзей, в этой обстановке, где все радовало
взор, все
располагало к возвышенным мыслям о человеке, о величии его разума, о красоте
его деяний, совершалось элементарное попрание человека разумного, его
унижение, в котором просвещенная компания находила род удовольствия.
Безнравственность
происходящего состояла в том, что никто из присутствующих, за единственным
исключением, не считал себя тем, чем он являлся на самом деле. Это был
маленький спектакль с четким распределением ролей между участниками: ради
восстановления спокойствия на российском Парнасе российский Меценат мирил
российского
Расина Сумарокова, с российским Мальгербом Ломоносовым в присутствии российских
любителей художеств. И только Ломоносов захотел остаться Ломоносовым. Не
подыграл
Отсюда, конечно, не следует,
что, скажем, Сумароков, в отличие от Ломоносова, был лишен чувства
собственного достоинства. Потомственный дворянин, он впитал в себя понятия о
достоинстве, о чести с молоком матери. Он даже выступал в те годы одним из
виднейших идеологов русского дворянства, писателем, в полном смысле слова
формировавшим моральный кодекс служилого сословия: достаточно прочитать его
сатиры, оды, его трагедии, в которых он выступал восторженным и одновременно
требовательным проповедником чести и личного достоинства русского дворянина.
Однако, несмотря
на все это, Сумароков,
как отмечал Пушкин, был шутом у всех тогдашних вельмож: у Шувалова, у Панина;
его дразнили, подстрекали и забавлялись его выходками. Фонвизин. .
. забавлял
знатных, передразнивая Александра Петровича в совершенстве. Державин
исподтишка писал сатиры на Сумарокова и приезжал как ни в чем не бывало
наслаждаться его бешенством.
Для писателя-классициста, резонера
по преимуществу, сознательно делавшего в своем творчестве ставку на убеждение,
на дидактику, для такого писателя столкнуться с подобным отношением к себе и
своим идеям означало трагедию, катастрофу.
Сумароков попытался впоследствии
давать уроки и
Екатерине П. Не ограничиваясь одами, где воспитание императрицы велось
иносказательно, он одолевал ее записками, в которых излагал важные, с его
точки зрения, политические мысли, мечтал увидеть в ней истинно дворянскую
монархиню, то есть во всем послушную воле служилого сословия. Когда
императрице стало совсем невмоготу от просветительских домогании русского
Расина, она его урезонила: Господин Сумароков поэт, и довольной связи в
мыслях не имеет.